рассказы
Мой Космос
Концерт в Голофеевке
Где Ишли?
Иванов
Чудесный случай
Старый
Знакомство
Турнир
Мы познакомились на подводной лодке
Черепаховый суп
Август
Город
____________________________________
Мой Космос.
Ну конечно, я поехал не в ту
сторону. Двести грамм очень к этому располагают. Поехал не в ту сторону и вышел
не сразу - всё надеялся: показалось… или - кольцевая. Нет, не показалось. И не
кольцевая.
А люди всё какие-то мрачные
вокруг, злые какие-то. Вошла дама неясных лет в шляпке. Прошла пол вагона,
остановилась.
- Молодой человек, почему вы не
выходите?
Во даёт!
- Потому что это не моя станция -
вот почему, - говорю, а сам вижу уже, что никакая это не дама, а милиционер
толкает меня:
- Ты чё, пьяный что ли? Конечная.
Быстро вставай, а то…
Милиционер задумался.
Не был он похож на милиционера,
на композитора Генделя - вот на кого он был похож. Кажется, он меня вывел и
посадил на встречный поезд, хотя я уже окончательно проснулся и сам понимал,
куда мне надо.
Помню, в детстве я очень долго
умывался. Намыливал руки, сжимал ладони, разводил их, оставляя соединёнными
кончики указательных и больших пальцев. Получалось кольцо, в котором дрожала
мыльная плёнка. Чудесная плёнка! С фантастическими радужными разводами,
отражением плафона, похожим на космический корабль. Это всё меня очень
радовало. Мне представлялись безграничные просторы Вселенной, кое-где звёзды,
музыка из программы "Очевидное-невероятное" с академиком Капицей.
Потом приходила мама и говорила:
- Ёлки зелёные! Ты ещё не умылся?
Чай остыл уже.
Плёнка с космическим плафоном и
академиком Капицей лопалась, и оставались только пальцы, от воды сморщившиеся,
хотелось спать, не хотелось в детский сад, где всё время манная каша и
аппликация.
Однажды мама пришла с
"Педагогической Поэмой" под мышкой, заглянула мне через плечо,
увидела мой космос, погладила по голове и спросила, кем я хочу быть.
Я ответил сразу, потому что давно
уже решил:
- Краником.
- Каким краником, сыночек?
- Вот этим, - я повернул ручку
крана, и вода стала теплее, - он такой… такоё…- тогдашнему мне не хватило слов,
- он… в нём… Мама, пойдём пить чай.
- Но… краником нельзя быть,
сынок, - он неживой. В крайнем случае, можно кошкой или муравьём. А ты -
человек. И это здорово - человек всё умеет, всё ему подвластно…
- Но ведь он ЕСТЬ. Значит, им
можно БЫТЬ, - тогдашний я открыл самое, пожалуй, главное, что только мог
открыть человек, пьющий чай перед вечностью аппликации и манной каши.
- Бабуль, где мне выйти? -
спросил я у старушки, сидевшей напротив.
- А где хошь, касатик, там и
выходи.
- Спасибо, бабуль.
- А не за что. За что ж
спасибо-то?
А на улице холодно.
Мальчишки играют в футбол. Дрожат
от холода, но играют.
- Дрожите же, - говорю, - чего
домой не идёте?
- Спартаковская погода, -
отвечает вратарь, стуча зубами, - тренируемся.
- Да-да, тренируетесь, - вставила
прогуливающаяся тут же сильно закутанная девочка с пластмассовым совком, -
Васька до воспаления лёгких дотренировался уже.
Однажды я шёл ночью по шоссе. С
двух сторон лес. Луна где-то в облаках. Кажется - один в целом свете. И вдруг.
За, а точнее - над лесом, справа - Видение Стены. Огромной, необъяснимо белой,
чуть изогнутой вдоль шоссе. Гладкой, уходящей вверх, насколько только могло
привидеться.
Я подумал было, что это,
наверное, мелькомбинат какой-нибудь.
Просто ОЧЕНЬ БОЛЬШОЙ
мелькомбинат, размеры которого НЕСКОЛЬКО преувеличены игрой лунного света.
Но прежде, чем всплыло это
нелепое, необходимое мне, сыну XX века, объяснение, я видел ЧУДО. И я был
восхищён и раздавлен. Через двести шагов я убедился - за лесом ничего - никакой
стены - не было.
А потом я встретил Абсолютова. И
я сказал ему:
- Абсолютов, однажды мне
приснилась Стена.
А он мне ответил:
- А мне сегодня приснился Мао.
Китаец такой.
Приложение "Макаренковской
поэзии" потерпело в моём случае сокрушительное поражение.
Первой оценкой, которую я получил
в школе, была "тройка" по поведению.
Молоденькая, пришедшая в школу и
"взявшая" наш класс сразу после пединститута, учительница, хрупкая,
на шпильках, с затянутыми в пучок волосами, взяла дрожащими руками мой дневник,
щёлкнула ручкой, очень красиво написала (мои родители почерк дольше обсуждали,
чем написанное). Написала:
"На перемене прыгал с
гаражей. Опоздал на урок". Подумала, добавила: "Поведение - 3".
И говорит:
- Надо бы тебе "двойку"
поставить, но на первый раз ограничусь полумерой. Родители - инженеры.
Макаренко, наверное, читают.
Я встретил её через десять лет в
троллейбусе.
- Передайте, - говорю, -
талончик.
- Надо же! - закричала она на
весь троллейбус, - я ведь тебе тройку поставила - первую в своей жизни оценку,
как же ты медаль-то получил? (Она назвала меня по фамилии). Золотую! - Кем
быть-то хочешь?
- Краником, - говорю. И не могу
понять - почему - краником…
Концерт в
Голофеевке.
Хлопнуло форточкой, и стало вдруг
тихо. Оглушённые семечки были оставлены, наконец, в своём карманном покое,
зрители перестали зевать – засаленный, штопаный-перештопаный занавес
распахнулся.
Завклубом Степанида Васильевна,
хрупкая и торжественная, выскочила откуда-то слева и, немного поулыбавшись,
мягким полушёпотом сообщила, что сейчас состоится концерт, организованный
силами местных жителей и, конечно, администрацией голофеевского клуба.
- Посмотреть, - сказала Степанида
Васильевна, - будет на что. И хотя через пятнадцать минут начнётся очередная
серия всеми любимого телефильма, можно не волноваться – в финале концерта она,
посмотревшая эту серию утром, как и было обещано в афише, всё расскажет.
Зрители достаточно неплохо для
начала зааплодировали, дамы наспех обсудили новые степанидины серёжки,
подаренные, как известно, вернувшимся вчера из райцентра зоотехником Смирновым.
В райцентр Смирнов ездил за только что вышедшей книгой “по работе”, как объяснял
он всем. Однако никаких книг не привёз, а привёз зато серёжки для Степаниды и
три бутылки нового, не известного ещё в Голофеевке “Сидра”.
- Степанида, - бормотал Смирнов
вчерашним вечером, слишком близко наклонившись к аромату степанидиных волос, выдыхая
слова вместе с запахами “Сидра” и чего-то более традиционного, - Степанида, ты
это, как бы так, чтобы точнее…
Степанида, густо покраснев, ко
всему ещё предательски заулыбалась.
- Ну, в общем, - решился, в конце
концов, Смирнов, - выходи за меня. Вот. Замуж, значит…
Степанида, очевидно готовая к
подобному повороту событий, не поднимая глаз, не переставая краснеть и
улыбаться, ответила плохо слушающимся, будто и не своим языком, что надо бы
подумать, взвесить все “за”, после чего, совсем засмущавшись, наскоро
выпроводила гостя. Но серёжки взяла и даже поцеловала Смирнова в щёку.
У порога степанидиного дома
Смирнова встречали односельчане.
- Ну? – спросили хором человек
двадцать.
- Да, - ответил Смирнов и неловко
улыбнулся, - Да, - сказал Смирнов и обнял каких-то детей, стоящих рядом.
Смеялись дети.
Только что демобилизованный
Василий Матрёнин лихо вскочил на сцену и исполнил матросский танец. Заревевший
в восторге зал потребовал рассказать о морях и флоте вообще.
Спросили, правда ли, что у
японцев есть корабль, такой огромный, что замедляет или ускоряет вращение Земли
в зависимости от того, в Японию плывёт или из Японии.
- Разные есть корабли, - серьёзно
ответил Василий, - но только самые-самые из них не в Японии, а у нас во флоте.
Сёстры Пичугины сыграли на
аккордеоне и спели песню собственного сочинения, смущённо объявив её
белорусской народной. Песня была принята с одобрением. В зале вспомнили
отчего-то про школу, про молоденькую учительницу Маргариту Николаевну, накануне
заявившую, что Фадеева и Твардовского больше не будет, а будут Кафка и Жанн
Поль Сартр. Пока память держала ещё Кафку и Сартра, вызвали Степаниду и
заставили рассказать про то, кто они, и чем лучше Твардовского. Степанида
обещала поговорить с Маргаритой Николаевной, а про Сартра сказала, что он вроде
Шолохова – получил какую-то Главную Писательскую Премию, но только отказался от
неё.
- То есть, как это – отказался? –
не поняли в зале, - сам что ли? Так это ненормальный, наверное, писатель.
Хор голофеевских доярок,
немногочисленный, но дружный, укреплённый фельдшером, библиотекарем и тремя
пенсионерами, при невероятной поддержке зрителей исполнил старинную ямщицкую
песню и несколько откровенных частушек, услышанных по телевизору, в текст
которых были незатейливо вплетены голофеевские реалии.
Задумчиво-печально Степанида
объявила, что следующим выступать будет фокусник Пётр Иванович Конев, бывший до
выхода на пенсию бухгалтером, известный неудачник. Сколько раз пытался он
продемонстрировать односельчанам исчезновение гусиного яйца, ошеломить
возникновением пёстрых лент буквально из голофеевского воздуха, чудесными
превращениями и отгадыванием задуманных чисел и слов, но всегда, решительно
всегда результат был один и тот же. Яйцо в лучшем случае скатывалось по не
слишком ровной крышке столика и расплёскивалось причудливым солнцем по сцене к
величайшему восторгу вечно беременной закулисной кошки Олимпиады, тут же
бесцеремонно появлявшейся, пёстрые ленты выпадали из рукава слишком рано,
кролик оставался кроликом, а зрители никак не хотели загадывать называемые
Петром Ивановичем названия соседних райцентров.
Сначала неудачи Конева зрителей
радовали – казалось, что вываливающиеся ленты, видимые с заднего ряда нитки и
прочие атрибуты несостоявшихся чудес открывали им, простым механизаторам и
животноводам запретные, в общем, двери в тайное, непостижимое. Но уже третья
неудачная попытка вызвала сочувствие и обиду. Тем же зрителям было страшно
неловко, стыдно даже из-за того, что чудеса, предназначенные для них, для
которых им всего-то и нужно было быть чуть менее внимательными, Петру Ивановичу
– чуть более ловким и осторожным, чудеса, без которых можно, но нужные всем, не
состоялись. Степанида говорила, что на репетициях всё получается очень даже
неплохо, но только на репетициях.
- Давай, - Петя, - закричали из
разных концов зала, когда невысокого роста Пётр Иванович Конев, сидевший где-то
у самой двери, встал и медленно направился к сцене. Казалось, все слышали, как
стучит его сердце. Казалось, наступило, наконец, главное – казалось вдруг,
впрочем, как и всегда, что вот сейчас получится, сегодня, наконец, появится в
Голофеевке свой маленький волшебник.
Конев сдержано поздоровался с
публикой, вынул из кармана потёртого пиджака носовой платок, накрыл сжатую в
кулак ладонь, Олимпиада, выглянув слева, пробежала, тряся огромными сосками, по
сцене и скрылась за правой кулисой, где, как известно, в коробке из-под
киноленты лежали её новорождённые котята. Проводив её взглядом, Пётр Иванович
резко сдёрнул платок, под которым оказалось большое красное яблоко. Большинство
зрителей, всё ещё увлечённых кошачьим вопросом, не сразу включилось в
умопомрачительные овации, устроенные своими более внимательными соседями.
- Петя, молоток, ещё давай! –
кричал зал хором.
Всё ещё безумно серьёзный Петя
взял у кого-то десятку, самую обычную, из зарплаты, попросил запомнить номер,
сложил вдвое, порвал, ещё порвал и ещё. Вдруг подбросил кусочки вверх, поймал
раскрытыми ладонями, на мгновение сомкнул их и вернул целёхонькую десятку
хозяину.
- Номер – тот же, - радостно
закричал счастливый обладатель червонца.
- Да он подменил, другую рвал, -
орали сёстры Пичугины. Но тут же кто-то посмотрел на них так, что те
моментально осознали, что никто ничего не менял.
Не обращавший ни малейшего
внимания на происходящее в зале Пётр Иванович закрыл глаза, вытянул правую руку
вперёд и что-то зашептал. Так продолжалось минут пять, счастливые зрители
начали ёрзать на стульях – концерт удался, скорее бы домой – рассказать всем,
провертеть всё мысленно ещё и ещё, слегка приврав, лечь спать и видеть чудесные
сны, а утром на работе соседям сказать гордо и загадочно что-нибудь дерзкое,
таинственное – потом, когда узнают в чём дело, то-то будет разговоров.
Между тем Пётр Иванович сделал
едва заметный пас рукой, стены задрожали, заскрипели стулья, загудел потолок.
Голофеевский клуб медленно поднялся в воздух и застыл на высоте человеческого
роста. И ни звука больше. Чуть качнувшись, старенькое здание продолжило
движение вверх. Молчащие зрители сидели на стульях и смотрели в окна.
А за окнами звери дивные и птицы
с глазами, полными влаги необъяснимой. И висят в воздухе без малейшего усилия,
безо всякого напряжения крыльев, полные любви и тоски смертельной по ним,
голофеевцам, по их молчанию, по чудесам, их руками творимым. И светлы птицы
бесконечно светом нездешним, и поют неустанно: “Свят, свят, свят Господь Бог
Вседержитель”. И эхо в облаках где-то вторит им: “И был, и есть, и грядёт”. И
хочется вместе с ними плакать и плыть всё выше, всё спокойнее. А за окнами снег
– это звёзды проносятся мимо и остаются внизу безымянными усталыми галактиками,
холодными угольками. Выше и выше.
Где Ишли?
Свой свёрток маленький Ишли узнал
сразу. Среди множества пакетов, коробочек, кулёчков с написанными на них
именами детей, которых, наконец, впустили в пахнущий ёлкой зал, его свёрток,
самый странный - длинный и узкий - лежал в стороне. Ишли взял его в руки,
внимательно осмотрел, и пока другие дети, смеясь и толкаясь, разбрасывали под
счастливыми взглядами родителей золотую бумагу, серпантин, радостно улыбались
появляющимся на свет миллиона дорогих свечей куклам, питаемым электричеством
роботам, звездолётам, непонятным красивым коробочкам, тяжеленным книгам,
кораблям с флагом и парусами, гоночным автомобилям с выглядывающими из кабин
Хиллом, у которого бабушка в Полтаве. Сенной, как живым.
И пока всё это извлекалось,
рассматривалось, демонстрировалось другим, маленький Ишли очень осторожно
развернул свою дудочку - ту, что просил - и нежно погладил. Как кошку, когда
она была жива, как воду в ведре в бабушкиной деревне - так, чтобы отражение,
собравшееся уже задрожать, осталось - дрогнуло, но осталось.
- Смотри, у меня Сенна, он
мёртвый, - толкнул Ишли толстый Элдвин, - а у тебя что?
Дудочке Элдвин удивился, назвал
дурацкой. Тут же, забыв про Ишли, неуклюже изобразил историческую сцену гибели
Сенны, разбил Самый Красивый Ёлочный Шар и убежал к девочкам, занятым куклами.
Мама Кэтрин погладила Ишли по
голове:
- Маленький Ишли, какая чудесная
у тебя дудочка! Сыграй что-нибудь. Кэт, девочки, идите сюда, Ишли хочет сыграть
нам на дудочке.
Ишли знал, что ещё не время, что
рано. А мама Кэтрин любезна с ним оттого лишь, что он ещё маленький, что все
здесь дома, один лишь он - в гостях. Дети плохо понимают его акцент и потому не
принимают в свои игры, впрочем, глупые и грубые. В конце концов, она, которой в
общем-то всё равно, должна быть внимательной. Такая это страна.
- Нет, - сказал Ишли, - я не
стану играть.
- Ну, Ишли, - скривилась
красавица Кэтрин, - воспитанные мальчики так не поступают - мы ждём.
Ишли здесь часто приходилось
слышать о том, как ведут себя воспитанные мальчики. И это ему не нравилось.
Родители наняли ему Сэма, который учил Ишли есть, пить, спать, чистить обувь,
разговаривать с дамами, пользоваться носовым платком… Сэм был старым, считал
себя джентльменом. Ишли казалось, что в России Сэм был бы обыкновенным пьяницей
вроде их прежнего дворника Кузьмы Николаевича.
- У вас в России все такие? -
спросил толстый Элдвин.
- У нас в России…
Да, так будет всегда. У нас - в
России. Родителям здесь нравится. Ну и пусть. Пусть завтра они отправят его к
бабушке - под Воронеж. Здесь он больше не может. Здесь всё притворно. Родители
будут против. Они может быть даже накажут его, как тогда, в Москве, перед
отлётом. Станут говорить о том, что он ничего не понимает, что всё это ради него…
А сейчас он убежит и спрячется, а все сядут есть торт. Его не досчитаются,
станут искать. Пойдут по комнатам, поднимутся наверх, спустятся в винный
погреб. И везде крики на чужом языке:
- Где Ишли? Ишли! Где ты?
Где Ишли?
Иванов.
Иванов часто подолгу кашлял. Кашлял громко, так, что
пугались дети. Страшно волнуя своим кашлем врачей и просто женщин, многие из
которых смотрели на Иванова с участием, некоторые советовали алоэ, ингаляции и
прочие средства. Иванов клялся запомнить, однако памятью никогда не отличался.
Врачи убеждали бросить курить – всё будто бы от этого. Иванов кивал в такт их
доводам. Он никогда не курил.
Иванов был влюблён. Уже около двух лет. Тайно, страстно и
безответно. Но если в тайне и страсти сомнений не было, то безответность
оставалась предполагаемой, и это томило Иванова каждый миг, составляло основу
всех мыслей и даже происшествий.
Он встречал её как-то в театре, она сидела в партере,
Иванов – во втором ряду амфитеатра. Слева дамы шуршали конфетами, справа
молодой человек разобрал бинокль и ёрзал в кресле, пытаясь собрать снова. Она
была воздушна и ослепительна. Иванов ловил каждый её жест – взмах веера,
перевод взгляда с героя на героиню. Впрочем, Иванов не помнил что это было, –
даже в каком именно театре – ничего, ровным счётом, кроме воздуха, света,
шелеста конфет.
Другой раз это случилось на вокзале – она провожала
нескольких детей и взрослых уже дам, уезжавших в сторону границы. Иванов,
возвращаясь со службы, зашёл обыкновенно на вокзал за пивом. Он любил очень
стоять с откупоренной бутылкой у справочного автомата, нажимать клавиши с
названиями мест, где никогда не будет у него ничего, ровным счётом, хорошего,
читал номера поездов – они его забавляли.
Так и в тот день. Нажимая попеременно то на “Туапсе”, то
на “Тулу”, Иванов бесконечно перечитывал сущую ерунду о стоимости плацкарты,
наличии ресторации, развлекал себя размышлениями о всякой всячине, не забывая
между делом удовлетвориться тем, что поезде №7, отправляющемся по нечётным дням
в 19.21 нет ресторана, а лишь багажный вагон.
- Стало быть, и водки не наливают, - сказал он зачем-то
вслух.
И тут же за спиной голос:
- Какой вы смешной, право.
Это была их вторая встреча, тут же завершившаяся
требованием одной из её юных спутниц купить малиновой воды, за которой все немедленно
удалились, оставив Иванова наедине с багажным вагоном седьмого поезда.
Придя домой, Иванов сел за письменный стол из карельского
дерева, вынул чистый лист и аккуратно написал тушью:
КАКОЙ ВЫ СМЕШНОЙ, ПРАВО.
Лист приколол к стене четырьмя булавками, отошёл к окну,
посмотрел на надпись задумчиво, схватил пиджак и быстро вышел на улицу.
Он знал, где она живёт – на улице Вознесения, за школой –
в доме с вишнёвым садиком. И цели никакой совершенно у него не было. Трамвай
вёз, Иванов ехал, не думая ни о чём – на улицу Вознесения.
По мостовым гремел май, безобразно меняющий всё к лучшему,
не оставляющий права сомневаться. В лужах пылало солнце, во дворах было душно
от детских радостных криков. Скрипело, звенело на поворотах трамвайное тело,
весело болтали сзади, Иванов кашлял.
Трамвай обогнул центральную площадь, пролетел по
набережной, свернул в тенистый переулок. Следующая – улица Вознесения.
Стоит ли говорить, что все окна, выходящие в сад, были
занавешены, калитка заперта, и никакого движения.
Иванов вернулся на остановку. “Какой вы смешной, право”, -
сказал громким шёпотом. Купил в лавке две бутылки водки и дождался трамвая,
идущего на вокзал.
Чудесный случай.
Тьма кончилась. Ранним утром двадцать шестого
марта во второй городской больнице Валуек случилось чудо. В пять часов утра в
четвёртой палате травматологического отделения прозрел слепой от рождения Иван
Петрович Круглов. В больницу он попал с переломом голени восемнадцать дней
назад. "Поскользнулся", - объяснил Иван Петрович хирургу Скобину. Ничего
особенного. В том памятном марте ломались многие зрячие, что уж о слепом
говорить.
И вот пролежал он с подвешенной гипсовой ногой
до пяти утра 26 марта и прозрел.
Первыми узнали о чуде соседи по палате - негр
Джон, ветеринар, неудачно (по мнению самого Джона) укушенный лошадью,
единственный негр в Валуйках и мальчик Вася, которому что-то там обожгло
патроном.
Разбуженные страшным криком, они уставились на
Круглова, ошалевшего до неприличия, бешено моргающего и кричащего:
"Вижу!"
На крик прибежала медсестра Валечка,
подделывавшая в этот ранний час справку для своего брата-студента, боящегося
контрольной по матрицам.
- Кто орёт? - спросила она самым строгим,
каким только смогла, голосом почему-то у мальчика Васи.
- Он видит, - сказал Вася.
Что делать? Медсестра Валечка, боящаяся крови,
третий раз самостоятельно дежурившая ночью, растерялась невероятно.
То, что в четвёртой вместе с чёрным Джоном и
мальчиком Васей лежит абсолютно слепой Круглов, знали все медсёстры больницы,
но куда - к кому бежать с чудесной новостью Валечка не представляла. Глазного
отделения в больнице не было. Дежурный врач Семёнов - один на три отделения -
был как обычно пьян и спал в ординаторской. Ещё вчера в первой палате лежал
далёкий от медицины, но всё-таки профессор Левицкий, однако вечером его,
наконец, выписали. Медсестра Валечка решила действовать самостоятельно.
- Очень хорошо. Но чего орать-то? Видит - и
видит. Все видят. Никто не орёт. Лечим же! Вот и видит!
Круглов вконец обезумел, стал прыгать на
кровати, биться затылком в подушку и заревел белугой. Дёрнув подвешенной ногой
сильнее обычного, он сорвал верёвку с колеса блока, и гиря, огромная чёрная
гиря, уравновешивающая гипсовую ногу Ивана Петровича, мгновение подумав, упала
на ногу подошедшему Джону.
Джон длинно выругался на родном своём языке,
но интереса к происходящему не утратил. Более того, он наклонился к Круглову и,
обняв его за плечи своими добрыми чёрными руками, спросил шёпотом:
- Еван Петрофич, шта, дархой случился?
Круглов замер, посмотрел в глазные белки
Джона.
- Джон, вот оно всё какое! Вот какой мир!
Какие - люди…
И потерял сознание.
Уже к полудню в больницу прибыли два важных
доктора из областного центра, которые сразу же были направлены в четвёртую
палату.
- Кто? - спросил первый, в очках и с
портфелем, едва переступив порог, - этот? - он шагнул к Джону.
- Ньет, - замотал чёрной головой Джон, -
Крюоглоф.
Круглова разбудили нашатырным спиртом,
извлечённым из кармана пиджака второго доктора.
Круглов дёрнулся, гиря, мгновение подумав,
плавно опустилась на ногу нашатырному доктору. Он лаконично выругался, одной
рукой поднял гирю, другой подтянул кругловскую ногу, перекинул верёвку через
колесо блока. После чего сел на тумбочку, разулся, снял носки, сравнил ступни.
Ушибленную потёр ладонью и сказал: "Ничего себе глазная
специализация", надел носки, обулся, добавил: "Илья Владимирович, нас
прибьют в этих Валуйках".
Илья Владимирович, до сих пор равнодушно
наблюдавший за происходящим, открыл портфель, достал сложенный вчетверо платок,
протёр, не снимая, стёкла очков и сказал очень важно:
- Итак, Круглов!
Наступила невероятная тишина. Слышно было, как
у мальчика Васи что-то металлическое перекатилось в кармане.
- Слепой от рождения; наблюдался в Москве,
Воронеже и у нас, - продолжил Илья Владимирович, - больной считался
безнадёжным. Со слов медсестры начал видеть сегодня около пяти часов. Степан
Степанович, давайте, посмотрим.
Степан Степанович из того же кармана, где был
нашатырный спирт, извлёк какой-то специальный фонарик, из другого - хитрую
линейку с разными линзами. Круглов всё моргал и вертел головой.
- Ну-ка, голубчик, минутку полежите спокойно,
- Илья Владимирович осветил левый, ближний к себе глаз Круглова специальным
фонариком и, прищурившись. Стал рассматривать кругловский зрачок через линзы на
линейке.
Осознавая значимость происходящего, Круглов,
практически не шевелясь, лежал и смотрел слезящимся глазом на линейку,
казавшуюся от слёз хрустальной, хотя он, Иван Петрович, конечно, не понимал
этого, как ребёнок, впервые видящий дерево и кошку на дереве, не может понять
ни дерева, ни кошки, ни того, что кошка на дереве.
Степан Степанович принялся расспрашивать у
мальчика Васи, отведя его к окну, о том, что происходило здесь в последнее
время.
- Да ничего такого, - отвечал мальчик Вася.
- А слепой этот, - спрашивал Степан Степанович
заговорщицким шёпотом, - не пил, нет? Чего он вообще делал здесь?
- Да ничего не делал. Разговаривал с Джоном.
Джон рассказывал про лошадей, как они кусаются…
- А пили они с Джоном?
- Не-а, а если б и пили, я всё равно не сказал
бы.
- Молодец ты, - одобрил Степан Степанович, -
сам-то хорошо видишь?
Мальчик Вася что-то ответил, но Степан
Степанович уже ушёл смотреть на зрачки Круглова.
- Ну что же, - начал Илья Владимирович в
кабинете заведующего отделением, куда кроме Степана Степановича, хирурга
Скобина, главврача и самого заведующего, набилось ещё непонятных человек семь в
белых халатах, - случай. Конечно же, в некотором роде, поразительный, я бы даже
осмелился заявить - чудесный. Больной Круглов, как уже было замечено, родился
слепым, и, не прибегая пока к специальной терминологии, выражусь просто -
шансов не было. Теперь же ясно одно - он видит, и видит лучше, чем я.
Далее Иван Владимирович спросил, какие
препараты и в каких дозах назначались Круглову.
- В его случае мы обходимся без лекарственной
терапии, - немного подумав, ответил молодой хирург Скобин.
- Хм, чрезвычайно интересно, - заметил Степан
Степанович, собравшийся что-то записать в зелёной тетрадочке, но, поморщив лоб,
передумав.
Ещё через пол часа важные гости уехали,
пообещав звонить, появляться. А после выписки Круглова и вовсе отправить его в
Москву для всестороннего исследования феномена.
Мальчик Вася, с трудом связав воедино всё
произошедшее, полежал немного, молча глядя на вновь потерявшего сознание
Круглова, перебрал пальцами, тщательно ощупав каждый из восемнадцати монтажных
патронов, оттопыривающих карман, встал и отправился к ровеснику своему Вовке из
одиннадцатой палаты - новостями поделиться, а при случае - и пару патронов
взорвать.
Вовка, оказывается, обо всём уже знал, сидел у
окна, ел вишнёвое варенье и бросал косточки в открытую форточку. Рядом на койке
лежал дед, упавший со второго этажа, и с завидным упорством ругал Вовку. Вовка,
не обращая на деда ни малейшего внимания, продолжал уплетать варенье, запивая
из чашки с фиалками.
- Слушай, Вовчик, - вспомнил вдруг мальчик
Вася, - у меня ещё восемнадцать патронов осталось.
- Щас пойдём, - сказал Вовка, - варенья
хочешь?
Решено было помочь Круглову подготовиться к
выходу из больницы. Все, включая самого Круглова, понимали, что встреча с
миром, полным света и красок в возрасте, когда человеческая психика давно уже
сформировалась (а Ивану Петровичу месяц назад стукнуло тридцать семь) - событие
в высшей степени серьёзное.
Даже здесь, в бледных больничных стенах,
окружённый однообразием и скудностью декораций прозревший ежеминутно
сталкивался с настолько сильными впечатлениями, что то и дело становился
пугающе агрессивным или неожиданно замкнутым, даже напуганным, а часто и вовсе
терял сознание.
Было предложено перевести Круглова в отдельную
палату, но тот категорически отказался.
Решено было, что по три часа ежедневно с
Кругловым будет заниматься отоларинголог Зверева, проучившаяся два года в
пединституте и отчисленная из-за чего-то, по словам самой Зверевой,
незначительного. Хирургу Скобину было дано указание "лечить Круглова
чрезвычайно тщательно", что означало, что о выписке в ближайшее время и
речи быть не может.
На следующий день сразу после дневного обхода
отоларинголог Зверева с какой-то книжкой, открытками с видами городов, морскими
и горными пейзажами, фотографиями животных и растений и прочими атрибутами
воспитателя детского сада появилась, полная энтузиазма, восторга и удивления.
Попытка научить Круглова читать к вечеру
завершилась крупным успехом. Круглов довольно внятно, хотя и медленно прочитал
на обороте открытки:
- Ус-су-рий-ск-и-й ти-игр.
Перевернул открытку и по-детски рассмеялся.
Отныне мир был открыт. Мир, улыбающийся
полосами тигра, смеющийся голыми ветвями тополя за окном, грохочущий тележкой с
обеденным супом, молчащий царапинами на тумбочке. Мир вошёл нежданно, открылся,
распахнул свои пёстрые объятья и остался.
Круглову рассказали про цвета. Вася показывал
на Джона и говорил, что Джон чёрный, на потолок - потолок почти белый, разводы
на нём - коричневые. Джон рисовал для Круглова лошадей, собак, кур, ежей,
похожих на гномов. Рассказывал, что ежи смешно фыркают, и даже показывал как.
Васин товарищ Вовка принёс несколько яблок и показал, что яблоки бывают всякие
- красные, спелые, огромные, с жёлтым боком зелёные - маленькие, жёсткие,
тугие. Пожилая медсестра принесла небольшой образок, молча поставила на
кругловскую тумбочку и уже в дверях сказала, что медицина - один обман, и не
при чём здесь.
Круглов начал ходить по этажу на костылях и
спускался даже вниз, в крохотный садик, журчащий ручьями. Он поднимал голову и
старался смотреть на солнце. Слёзы текли по щекам и капали на грудь. Глаза
наполнялись влагой, как это бывало и раньше - во мраке, но теперь это приносило
иные, совсем иные ощущения.
Круглов возвращался в палату и Джон спрашивал
удивлённо:
- Еван Петрофич, зачем Вы плакать?
Мальчик Вася молча лежал на боку и смотрел на
Круглова. Что-то будто щекотало ему в носу, отчего слёзы сами собой текли и
текли, и поделать ничего нельзя было…
Старый.
Напишешь "Старый". И сердце дрогнет.
Въезжать нужно ночью. Вокруг огни, кажется, самые хитрые
огни в мире.
Медленные, не слишком частые, они растут, качаются, дрожат
и вдруг брызнут, бросятся прямо в лицо. По-провинциальному, не оправдываясь, не
объясняя, взорвут тебя изнутри в клочья, в пыль, в то, чего и искать не станут.
Клянусь, нет нигде больше огней таких. Как ни въезжай. Красивее, ярче, истошнее
- что угодно, но таких - нигде.
Напишешь "Старый". И - радуга! Словно имя твоё.
Словно танец под дождём на набережной. Словно пух тополиный застил глаза.
Белым. Белый танец. И - радость. И электричество движет наши поезда. И ночь
темна, да звёзды в ней, которых не видно за пухом.
Напишешь "Старый", и сердце оборвётся -
покатится. ОСКОЛ.
Знакомство.
Школьный учитель черчения, страдавший от неразделённой
любви к человечеству, животным, альпинизму и школьникам, всё-таки выбросился в
окно, сбив по пути росу с ветвей канадского клёна, посаженного молоденькой
учительницей биологии, тайно влюблённой в учителя черчения.
- Ах, - сказала она, выглянув в окно на стук падающих
капель, - Вы не ушиблись?
- Нет, - ответил ничуть не пострадавший учитель черчения,
- а кто это говорит со мной?
- Я говорю, - учительница биологии привстала на цыпочки и
вытянулась посильнее, чтобы учитель черчения смог получше её разглядеть.
Мужская половина 8 "Б" перестала дышать и занялась изучением
прелестных ног своей юной учительницы.
- А как Вас зовут? - поинтересовался учитель черчения.
- Елизавета, - ответила Елизавета.
- Елизавета, - повторил лежащий улыбнувшись, - а меня -
Василий Евстафьевич, можно просто - Вася.
Турнир.
1. Сэр Эдуард -
Маргарет, дочери сэра Генри.
Идея проведения турнира
была принята нами с восторгом. Обоих сыновей своих снаряжаю, хитростям наставляю
и жду благоприятного финала, в котором они скрестят копья за Вашу руку. Ни на
минуту не сомневаясь в нашем скором породнении, украсящем столь славную уже
четвёртое столетие дружбу наших гербов, преклоняю колено, моя прекрасная
Маргарет.
2. Анна - сестре своей
Маргарет.
Сестра, сколь тяжким
окажется зрелище кровавой бойни, ты не можешь даже представить. Ничего нет в
этом красивого - лязг стали, ржание умирающих лошадей, подлость и предательство
- этого ждёшь ты? Маргарет, одумайся! Победит не достойнейший, а тот, кто
вовремя сумеет применить запрещённый приём. Жить с подлецом - вот выбираемая
тобою судьба.
3. Сэр Эдуард -
портному.
Сыну старшему моему сшей
наряд чёрный. С золотыми манжетами и гербом на груди.
Младшему - белый и
серебром оторочь. В попоны вплети нити перламутровые и шёлком алым подёрни.
Посылаю тебе половину
теперь, остальное - как прежде - через неделю.
4. Сэр Эдуард - сэру
Карлу.
Дошло до нашего дома,
что ты, Карл, снаряжаешь на турнир племянника своего Артура, и он всерьёз
надеется на победу. Оставил бы ты его дома, Карл. Сыновьям моим не нужны слабые
соперники. Шотландии хватает серости - незачем Маргарет рожать детей от
незнающих себе цену.
Кстати, Карл, крест в
гербе - не самое подходящее украшение, верно?
5. Сэр Карл - сэру Эдуарду.
Племянник мой сам
ответит на все твои вопросы, Эдуард. Поберёг бы ты детей своих. Насколько мне
известно, их участие в турнире - целиком лишь твоё желание. Не пришлось бы тебе
после горько раскаяться, Эдуард, за тщеславие своё. Ведь ни Артур, ни Чёрный
Лось о твоих былых заслугах не спросят.
6. Сэр Эдуард - сэру
Генри.
Сэр Генри, считаю святым
своим долгом сообщить Вам, что в народе говорят, будто бы на турнир собирается
прибыть Чёрный Македонский Лось, известный своими коварными выходками,
неуважением правил и необычайной ненавистью к противнику. Как лицо,
заинтересованное в полной справедливости исхода турнира, прошу Вас, отца
чудесной Маргарет, оградить достойных рыцарей от непристойного присутствия
Македонца.
7. Сэр Генри - сэру
Эдуарду.
Сэр Эдуард, весьма
признателен Вам за внимание, коим Вы удостаиваете турнир, проводимый в честь
моей дочери, однако, осмелюсь напомнить Вам, что сказано было "все",
и будут все. Крестьяне русские придут - и тех допустим. Надеюсь на победу
достойнейшего, и, в случае выигрыша одного из ваших сыновей, буду рад
породнению наших гербов.
8. Анна, сестра Маргарет
- Артуру, племяннику сэра Карла.
Артур, зная о вашей
страстной любви к сестре моей, могу догадаться, что участие в турнире - дело
для Вас давно решённое. Однако, милый мой Артур, не желая скрывать более своих
чувств, я признаюсь, что влюблена в Вас и умоляю отказаться от участия в
турнире. Причины, побудившие отца устроить его, ужасны настолько, что я не могу
открыть их даже Вам, самому дорогому для меня человеку на свете.
Участие - верная смерть.
Честный человек, такой, как Вы, победить не сможет - будут и Чёрный Лось, о
котором рассказывают страшное, и сыновья Эдуарда, такие же подлые, как и он
сам.
9. Артур - Анне.
Дорогая моя Анна, всё,
что я могу - сострадать Вам за чистоту вашей любви, однако, всё действительно
уже решено. Я - участник.
10. Сэр Джон - брату
своему сэру Карлу.
У нас все с ума сошли с
этим турниром. О возможности своего участия чешут языками все неженатые мужчины
в возрасте от двадцати до пятидесяти. Кое-кто на самом деле готовится прибыть в
Блэкстоун в назначенный день. Говорят, помимо Маргарет сэр генри обещал
победителю половину своей земли и треть овец. Маргарет никто из наших никогда
не видел, но по рассказам обе дочери Генри в мать, а мать у них хороша.
11. Сэр Карл - брату
своему сэру Джону.
В Блэкстоуне, кажется,
жизнь остановилась в ожидании турнира. Хозяин постоялого двора собирается втрое
поднять цены на ночлег и выпивку. Торговцы виски выкатили свои бочонки к дому
сэра Генри, куда завтра должны явиться все претенденты. По последним данным
будет около шестидесяти человек, в том числе Чёрный македонский Лось, несколько
англичан и ирландцев и ещё кто-то, о ком ничего не известно. Похоже, следующая
неделя сделает Блэкстоун известным далеко за пределами Британии.
12. Анна - Артуру.
Простите, милый Артур,
не умея бороться с мыслями о вашем скором конце или, в случае, если Вы всё же
победите, о предстоящей вашей с Маргарет свадьбе, я принимаю яд. Сейчас меня
уже нет в живых. Будьте счастливы, Артур, ни в чём не вините себя. Удачи Вам,
милый Артур!
13. Портной - сэру
Эдуарду.
Передаю с посыльным
наряды для ваших сыновей. Всё сделано мною в точности по меркам, снятым в
прошлый раз, цвета те, о которых Вы, любезный сэр Эдуард, упомянули в своём
письме. Желаю сыновьям Вашим удачи. Среди зрителей буду непременно.
14. Маргарет -
разносчику писем.
Всё в порядке, любимый
мой.
В полночь нас будут
ждать, где условленно. Уже во вторник мы будем во Франции. В четверть
двенадцатого жди меня у старой мельницы с западной стороны. С нами Бог!
* * *
Мы познакомились на подводной лодке. Я пил
пиво и вдруг отражался в её цветочных глазах. Второе мне понравилось особенно –
ну какое пиво на наших подводных лодках!
И прежде, чем загремело в шлюзах на очередной
пристани, прежде чем я успел вспомнить, что в подводном мире нужно читать
рекомендованные книги или играть с попутчиками в карты, или делать вид
задумчивого человека, погружённого в размышления о чьих-нибудь судьбах в
надводном мире – что угодно, только ни за что не знакомиться с девушками и не
курить траву. Причём акцент всегда делался на девушках.
Говорят даже, раньше в каждом салоне плавала
специальная старушка, загримированная под милую девушку с этаким журнальчиком
на коленях или томиком Лохматовой-Отцветаевой. И вот ты, введённый в
заблуждение искусами гримёров и трясущих мир перед глазами подводников,
подсаживаешься к ней и говоришь что-то об особенностях заиллюминаторных медуз.
А она тебя хвать за руку костлявыми пальцами и клюшкой своей старушечьей по
всяким жизненноважным органам – хрясь! Хрясь!
- Чему, -орёт вас только в Бауманке учат?!
Теперь-то, конечно, нравы не те.
Так вот. Прежде, чем загремело, прежде, чем я
успел вспомнить хоть что-то, мы уже познакомились.
Её звали Йоко, а меня – конечно же – Джон.
-Пэм, - говорила она.
- Джим, - отвечал я сразу.
- Гала.
- Сальвадор.
Наденька – Володя. Айседора – Сергей. Натали –
Александр. Елизавета – Василий.
А мимо проплывали киты и лодки других линий.
Набитые людьми, как селёдками со смешным именем Иваси.
И у неё замёрзли руки, а я умел дышать. А
когда мы выбрались на волю, у неё были глаза, а у меня – небо, полное звёзд.
Черепаховый Суп.
Вскоре появился официант с золотой кастрюлей на
подносе.
- Черепаховый суп, - объявил он и стал разливать,
ароматно дымя, по тарелкам. Потом поддел половником что-то, что захрустело,
приятно застучало, и вытащил, наконец, дюжину средних размеров крысиных
черепов. - Черепахи! - нежно промурлыкал он и побежал дальше.
Чрезвычайно декольтированная леди подошла к
музыкантам, протянула скомканную купюру в записочке и направилась, дымя тонкой
сигареткой, обратно.
- А вот и танго, капитан, - сказала она,
кокетливо улыбнувшись мужчине в ослепительно жёлтом пиджаке.
- Ещё раз повторяю - я не капитан, а мичман, -
дёрнулся мужчина, - пока мичман.
Танго качнуло бокалы, фрачных молчунов за
соседними столами, черепаховый суп, бархат штор и тяжесть в висках. Где мы? Кто
эти люди? Зачем музыка? Вступили непонятные скрипки. Закружились невероятно
яркие звёзды, пробивающиеся сквозь шторы, блестящие глаза дам, крысиные черепа.
Кто-то подбежал к столику леди с сигареткой и
жёлтым мичманом и вернул деньги:
- Мадам, здесь всё бесплатно. Благодарите
Правительство.
Всё двинулось танцевать. Официанты, забегавшие
ещё быстрее, голоса за спиной, дым чьей-то гаванской сигары, кальмары, которых
предполагалось есть сырыми, ещё шевелящиеся в безводной агонии - всё вспыхнуло
сумбурной Аргентиной, розовыми глазами рассвета, едва сдерживаемой злостью
быка, обречённого на сто побед и - всего лишь! - одно поражение.
Всё рухнуло, пролилось на скатерти, запахло
виски, текиллой, вермутом, ударило кубиками льда, гудком теплохода, отчего-то
боязнью высоты - из детства.
- Капитан, в моём флоте не каждый адмирал
удостаивается корабля, но некоторые мичманы - да! Ах, я быстро пьянею. Сдвиньте
столы. Давайте танцевать на столах.
Обожгло, бросило в лицо солёным прибоем,
потерявшимися чайками, флагом, таким знакомым,
золотом-серебром-мельхиором-сталью приборов. И обратно - сталью-мельхиором-бирюзой-алмазами
в декольте. Куда мы плывём? Ах, не всё ли равно!
- Капитан, Вы играете в блэк-джек? Какая
роскошная игра! Как ясны правила! Как хочется выпить! Какая ночь, капитан,
налейте мне бренди! Ещё! Ах, устрицы! Как всё волшебно…
Вдруг голоса смолкают, хочется видеть сны,
купаться в шампанском, листать запрещённые журналы, улыбаться вот так - с
безобразной радостью жизни, вот - легко и пошло. Что ещё? Трепет влажных тел.
Капитан, снимите этот идиотский пиджак, что за комплексы! Всё можно. Всё нужно!
Мы скоро умрём. Откуда я знаю? Да ниоткуда! Давайте играть. Вот мы плывём.
Куда, скажите, мы плывём, по-вашему? В Тёплые Воды? Это Вы откуда взяли? А
может, мы на "Титанике", капитан? Ну что Вы, кто смеётся, я смеюсь?
Да, я смеюсь. Какие у Вас глаза! Почему Вы прячете глаза? Позвольте, а где Ваша
супруга? Отчего Вы один в море?
И всё же - куда мы плывём? Почему на всём корабле
никто не знает, куда мы плывём? Всем - плевать. Когда тебя погружают в рай,
какое тебе дело до того, куда этот рай катится!
И вдруг - маленький морщинистый старичок:
- Я. Я всё знаю. Нас везут на Остров. Насовсем.
Ах, ну конечно, на остров! Остров Любви и Пения
Сирен. На какой остров, придурок, почему нас везут на остров? Что нам делать на
острове, когда у нас ТАМ остались квартиры, машины, работа, семьи,
любовники, в конце концов!
- На остров. У нас у всех Вирус. Мы опасны для
них. Вы не замечали - они прячут глаза, когда мы смотрим на них. Странный
какой-то вирус: передаётся только так - глаза в глаза.
- Да что за вирус? Что за глупости!
- Нет, не глупости. Ничего не известно. Медицина
бессильна. Это вне медицины. Мутация сознания, переворот в мышлении, опасные
взгляды, вредные мысли - вот что это такое. Им страшно с нами, мы можем им
навредить, сломать их строй, разрушить веру, мораль, нравственность. Потому -
Остров, где никого нет. Где только обезьяны и зайцы. Вы думаете, что у нас в
трюме? У нас в трюме тракторы, плуги, сеялки, пшеница и кукуруза - они
позаботились о нас. Они не могут дать нам умереть, но и жить рядом с собой
позволить не могут.
- Что за остров? У нас же нет необитаемых остров,
нет и быть не может. На карте всё обозначено и подписано.
- На какой карте? Те карты, что продают в
магазинах вы имеете ввиду? Но это ненастоящие карты. Эти карты к
действительности имеют гораздо меньшее отношение, чем карты гадальные. Знать
правду о нашей географии дано единицам, знать правду вообще - держать в руках
неограниченную власть. Мы приплывём через неделю, за это время никто не должен
догадаться о том, что случилось на самом деле. Мы все в раю на земле, а это
располагает к повиновению.
- Но… у нас ТЕ ЖЕ мысли, мы ничего не хотим
изменять, с нами ничего не случилось!
- Ничего не случилось? Вы помните, что было с
вами вчера? Что? Шумит в голове? Вы не находите странным вкус здешних напитков?
- Неужели вы хотите сказать, что…
- Да, на корабле не пьёт только обслуживающий
персонал - те, кому предстоит вернуться. Те, кто прячет глаза, когда
разговаривает с кем-то из нас. И я. Я не пил с самого начала, потому что о
многом догадывался уже тогда.
- И что дальше? У нас есть шанс? Подождите, что
за Вирус? Откуда он взялся? Это не опасно, мы не умрём?
- Не знаю, ничего не знаю. Этот вирус появился
совсем недавно, нигде ещё не было никаких проявлений его деятельности. На
крысах ничего выяснить не удалось. Крысы собираются в стаи и всячески
препятствуют проведению исследований… Сегодня ночью, думаю, самое время
захватить капитана и команду, выйти на связь с правительством и…
- И …?
- И плыть, куда плыли. Это лучшее, что мы можем
придумать. Мир, который мы сможем построить там, может оказаться куда лучше
того, что мы оставили. Вернёмся к Главному, будем счастливы. Но сделать это
должны мы, мы должны плыть туда, а не в обещанные правительством Тёплые Воды.
Вы меня понимаете?
Вперёд вышел мичман, вынул из кармана револьвер и
неуклюже выстрелил. Морщинистый старичок обмяк и упал мешком на пол.
- Всё это вздор, мы плывём в Тёплые Воды, и очень
скоро будем там.
Удивлённая толпа повернулась к мичману и молча
замкнулась вокруг плотным кольцом.
Лысеющий мичман спрятал тёплый револьвер и
опустил голову. Из глаз его что-то капнуло.
Август
Хотел нарисовать твои ресницы – хотя бы одну – получился
август, жаркий и дождливый. С грибом сыроежкой у самой тропинки, с поездами,
которые слышны ночью у нас на кухне, помидорами и стихами про Японию.
Мухи летают, садятся на нашу кошку. Кошка сердится. Я
подарил сестре свою часть кошки, теперь всех её котят называть будет она. А что
толку – котятам весело, и смешно, и абсолютно без разницы.
Я хотел тебе сказать, да всё не решался – ты красивая. Как
моя любимая картина с красными рыбами в банке. Мане, что ли, нарисовал.
Город.
В городе слепых дома без окон.
Нет витрин, вывесок на магазинах.
Расписания автобусов никто не
знает - посмотреть негде и нечем. Автобусы не ходят по городу слепых.
Проезжая на поезде ночью, вы его
не заметите - на вокзале нет горящего неоном названия, и фонари ни к чему. Ваш
поезд не остановится там.
В городе слепых живут мыши и
коты, жмурящиеся на Луну.
В городе слепых нет кинотеатров и
телевидения, газет и письменности.
Нет домов, потому что слепым всё
равно. Один огромный ангар.
В городе слепых нет храмов - это
было бы лишним - слепые верят в Солнце, о котором слагаются легенды.
В городе слепых нет Власти - все
равны перед мраком. Нет злых и несчастных. Город слепых полон звуков и пустоты.